StartseiteImpressum
1986 год, 1 мая, день всеобщей непричастности - PROSTORY 1986 год, 1 мая, день всеобщей непричастности Відкриття виставки Євгенії Бєлорусець «Своя кімната» - PROSTORY Відкриття виставки Євгенії Бєлорусець «Своя кімната» Tandem übersetzen - PROSTORY Tandem übersetzen

Фрагменты из главы «Циркуль» романа «Перрудья»

10 декабря 2009 года ПРОSTORY в рамках серии литературных встреч, регулярно проводимых в «Гёте Институте» в Киеве, организовали беседу с московской переводчицей Татьяной Баскаковой, представившей читателям свой взгляд на тексты немецкого писателя-авангардиста Ханса Хенни Янна. Мероприятие сопровождалось чтением фрагментов романа «Перрудья», которые в скором будущем увидят свет в юбилейном номере «Митиного журнала».

В ходе дискуссии обсуждались вопросы публикации и рецепции произведений Янна в Германии и Франции, причины отсутствия достаточного количества переводов и исследований его текстов, источники творчества писателя в литературе, мифологии, музыке и живописи, а также особые задачи, стоящие перед переводчиком его поэтической прозы.

Среди гостей встречи были художники, журналисты, переводчики и исследователи современной литературы.

В качестве отклика на проведенную встречу, интернет-журнал ПРОSTORY с любезного согласия переводчицы Т.Баскаковой публикует отрывки из главы «Циркуль» романа «Перрудья», а также аналитический текст культуролога Ксении Дмитренко, написанный под впечатлением от знакомства с творчеством Янна.

Ханс Хенни Янн – абсолютно новый для украинского литературного контекста автор и редакция выражает надежду, что в скором времени его тексты будут доступны не только на русском, но и на украинском языке.

Наталия Чермалых

 

 

Фрагменты из главы «Циркуль» романа «Перрудья»

Перевод Татьяны Баскаковой

(…)

Все началось с того, что забойщики скота приехали в имение тетушек. Тетушки собирались солить говядину, делать запасы на зиму. Для приготовления колбас нужно было заколоть двух жирных свиней; на рынке уже купили пятьдесят килограммов нежирной конины, чтобы колбасы получились пикантными. Мне предстоящий день никакой радости не сулил. Ну да, я не любил старую корову. Ну да, сострадания к толстым свиньям я тоже не чувствовал. Но ведь они могли вскрикнуть, могли молить о пощаде взглядами. А я уже давно, при аналогичных обстоятельствах, пришел к выводу, что в свиньях заключена жизнь, не лишенная сходства с моей. Я однажды заявил на кухне – работницам и работникам, – что животные наверняка обладают душой, как и человек. Эта идея была единодушно отвергнута. Впрочем, без убедительных аргументов: никто не доказал обратное. Я плохо переносил кровавые испарения, запах оголенной плоти. Детское отвращение вызывали у меня и мытые потроха. Я не мог есть жаркое из почек. Как и свиной зельц: потому что фарш для него, как я знал, набивают в желудки, либо в свиные или говяжьи пузыри. Но недовольство мое было легким, поверхностным. В канун того дня, когда должны были забивать скотину, я отправился спать в обычное время. Уже улегшись в постель, почувствовал, что воздух в комнате не вполне свежий. Я снова поднялся, распахнул окно и высунулся наружу. Осенняя ночь была на редкость мягкой, тихой и безветренной. И я подивился этому и тяжело задышал.  И мне стало очень грустно. То была красивая, подростковая грусть. Я не думал ни о чем, не думал ни о каком человеке. Хотя мог бы. Но судьба распорядилась так, чтобы я ни о ком не думал; чтобы воздух был мягким и неподвижным. И чтобы грустил я беспричинно. Еще стоя у окна, я невольно бросил взгляд на боковой флигель. И увидел: окно соседней комнаты, не имеющей прямого сообщения с моей, широко распахнуто, как и мое. Помощник забойщика тоже высунулся из оконного проема. И смотрел через двор прямо на меня. Я разглядел, насколько это позволяла игра лунных бликов на светлых стенах, что он, должно быть, совсем юн: всего на пару лет старше, чем я. Его лицо показалось мне соразмерным и красивым. Мне вспомнилось, как о нем рассказывали, что будто бы его матушка рано умерла, а мачеха потом воспитывала мальчика в соответствии с жестким принципом справедливости, но без любви. Во мне прорезался росток сострадания. Я простил этому юноше его профессию, с моей точки зрения отвратительную. Я напомнил себе, что из нас двоих он умнее и старше, но, тем не менее, бесправней и беззащитней, чем я, хоть и превосходит меня красотой. Я смотрел на него неотрывно. Он тоже давно наклонился вперед, чтобы лучше видеть меня. Его взгляд прилепился ко мне, как мой – к нему. Глаза всматривались в глаза, хоть и не могли видеть отчетливо. На мгновение я исчез: взял горящую свечу и поставил ее на подоконник. Тот, другой, не покинул своего места. Теперь он сможет разглядеть меня, стоящего рядом с источником света, лучше, чем я – его. Мою белую ночную рубашку. И то, что я – всего лишь худой мальчик. Луна освещала его теперь достаточно ярко, чтобы и я мог увидеть его внешность отчетливо. Это так сильно на меня подействовало, что грусть овладела мною сильнее, чем прежде. Его лицо показалось мне воплощением соразмерности. Узкие губы, плотно сжатые. Глубоко посаженные, не затененные ресницами глаза. Уши маленькие, приятной формы, мочки довольно сильно оттопырены, так что напрашивается сравнение с морской раковиной. Маленькая вогнутая ладонь. Мы продолжали рассматривать друг друга. Пока свеча не догорела и не погасла. Тьма вокруг была теперь непроглядной. Внезапно каждый из нас увидел, как другой исчез. Мысли мои вновь и вновь возвращались к обжигающему вопросу: почему тот другой не захотел, чтобы ты к нему пришел, чтобы спал с ним в одной постели? Мне это казалось в тот миг тогда величайшим блаженством в мире – лежать с ним рядом на его бедной постели. Бессонно лежать рядом с ним, в то время как он спит... На следующее утро я умылся и оделся раньше всех в доме. Я слышал, как молодого забойщика, спавшего в смежной с моей комнате, разбудили, постучав в дверь.

(…)

Хокона я увидел перед его домом. Он радостно махнул мне рукой. Мы с ним устроились позади дома, на разбросанных по двору досках. Солнце посылало в этот закоулок последние теплые лучи. Хокон лег, растянувшись во весь рост. Я последовал его примеру. Он вскоре приподнялся и сел. Я же по-прежнему лежал. Он повернулся ко мне. Схватил меня за шею, стиснул ее и сильно меня тряхнул. У меня чуть не пресеклось дыхание. Но я не сопротивлялся. Он ухмыльнулся. Отпустив мою шею, уперся теперь коленями мне в живот и наслаждался, видя, с каким трудом я выдерживаю его вес. Необходимость напрягаться ради него доставляла мне, конечно, огромную радость. И все же Хокон, как мне подумалось, слишком затянул игру. Я чувствовал: мои брюшные мускулы вот-вот подадутся. Он, похоже, ждал этого. Он мгновенно заметил, когда мускулы просели; когда я, так сказать, сузился; и стал давить коленями еще сильнее. Я ощутил легкую боль, которая показалась мне чистейшим блаженством. Но потом я не смог сдержаться, и меня вырвало. Хокон поднялся. Я, пристыженный, отвернулся, вытер губы – и был таков. Вскочил на лошадь. Умчался домой. Лишь через пару недель я снова отважился навестить его. Он вел себя дружелюбно. Сказал, правда, что много работы и что на меня у него нет времени. Мол, в ближайшие недели ему придется часто выезжать, чтобы забивать свиней на хуторах. Я, если хочу, могу его сопровождать. Заказов накопилось столько, что дядя и он решили временно разделиться. Само собой, коляска останется у дяди. Может, я, Перрудья, не откажусь одолжить ему свою лошадь. Это значительно облегчило бы дело. Мы бы встречались в определенное время в определенном месте... Я сразу согласился. Я, правда, предполагал, что тетушки будут возражать против столь долгих моих отлучек; но решил, если понадобится, проявить упорство. Мы договорились встретиться через день. Я сдержал обещание. Нам предстояло забить свинью в бедном крестьянском доме. Мужчина – видимо, чахоточный – лежал в постели. Помогала нам его жена. Она дала больному выпить еще теплой крови. Из матки свиньи она хотела приготовить какое-то кушанье. Сказала, это называется рубец. Я у них в доме не мог проглотить ни куска. Хокон велел мне очищать потроха. Он думал, уж с этим-то я справлюсь. Но мне это далось тяжело. К такой работе я испытывал отвращение. В избе были и дети. Они где-то раздобыли охапку сена для моей лошади. И принесли ей воды. Когда мы уже возвращались, Хокон сказал: «Неприбыльный был заказ». Он попросил, если меня это не обременит, дать ему монету в две кроны. Меня это не обременяло, и я ему дал. Когда мы подъехали к его дому, он спрыгнул с седла и подтолкнул меня на освободившееся место, просунув руку под мою ягодицу. Я в тот момент чуть не плакал. Но, почувствовав его руку, немного утешился. Он сказал: «Послезавтра встречаемся там-то и там-то». Я согласился, как и в первый раз. Второй мой забой оказался еще более недостойным делом, чем первый. Мне тогда самому пришлось совершить надругательство над животным – не менее грубое, чем те, что прежде ужасали меня как стороннего наблюдателя. Я должен был крепко держать свинью, ее ногу мы обмотали веревкой. Сил моих не хватало. Хокон на меня разозлился: «Если не можешь руками, попробуй ногой». Я его не понял. Вообще не понял. «Да пни же ее! – крикнул он в ярости. – Печень справа». Я ударил свинью обутой в сапог ногой, как мертвым орудием. Удар, вероятно, получился очень болезненным. Она вскрикнула – я никогда не слышал, чтобы животное так кричало. И осела на землю. Мы подтащили ее к  месту, где Хокон собирался работать. Он даже не стал глушить ее кувалдой, а сразу заколол. Из-за боли она спокойно приняла его нож. Я дрожал и плакал крупными слезами. Когда Хокон это заметил, он меня ударил. Кулаком в грудь. И сказал: «На тебя нельзя положиться, ты плакса». Правда, удар был несильным. И я понимал, что упрек его справедлив. Вечером, на обратном пути, он предложил мне засунуть замерзшие руки к нему в карманы. Это показалось мне столь высоким вознаграждением за скверный осадок, оставшийся от прошедшего дня, что я опять полностью примирился с жизнью. Я чувствовал себя защищенным, как никогда. Мне вдруг открылось, что я люблю Хокона. И что ничто в этом мире не может сравниться с ним в значимости. Сам же я должен быть причислен к ничтожнейшим вещам. Я стал рабочим инструментом своего старшего друга. Он мною распоряжался, я – подчинялся. Я не задавался вопросом, не загонят ли меня его требования в какой-то дурной тупик. Тетушки были мною очень недовольны. Они говорили, я плохо обращаюсь с лошадью. Если я не исправлюсь, им придется вообще запретить мне ездить верхом. Лошадь, дескать, это не бездушное полено... Я страшился мгновения, когда они узнают, чем я занимаюсь на самом деле. Я обещал им исправиться. И знал, что лгу. Хокон все чаще просил у меня денег. Соответственно, я просил деньги у тетушек. Они мне не отказывали. Они были очень снисходительны. Они хвалили меня за то, что я ничего не беру из доверенной мне кассы. Ложь стала для меня повседневной практикой. Иногда, глядя в опечаленные глаза тетушек, я всерьез думал, что они распознают у меня на лбу клеймо лгуна. Моя жизнь ведь не могла оставаться скрытой от них. Крестьяне наверняка уже распространили в округе слух, что я влюблен в молодого забойщика скота – или как там они толковали наши отношения. «Двухголовый всадник» – со смехом выкрикивали мне вслед молодые парни, когда я выезжал из поместья. Я делал вид, будто не слышу. Вздумай я вступить с ними в спор, я бы запутался в вопросах и ответах. Я попросил Хокона, чтобы мы впредь ездили вдвоем реже. Я предложил, что буду ходить пешком. Он назвал меня «тряпкой»; но все же с той поры нередко случалось, что Хокон на лошади уезжал вперед, а я, насколько мог быстро, пешком отправлялся вслед за ним.

(…)

Несмотря на постоянное внутреннее напряжение потребность в сне была велика. Меня словно несло по течению в безбрежном потоке усталости. Ойстейн вряд ли имел основания радоваться моим успехам. Но он был со мной терпеливым и снисходительным. Он так охотно повторял объяснения и так пространно их обосновывал, что я огорчался из-за своей неспособности внимательно его слушать. Спал он в комнатке, расположенной рядом с моей, но непосредственно с ней не соединявшейся. Жил он очень одиноко и тихо. Иногда я ему одалживал свою лошадь. Заодно – и костюм для верховой езды, и красные юфтевые сапоги. Хокон тем временем стал взрослым мужчиной. Носил одежду городского покроя. Курил сигареты. Его глаза казались теперь скорее дикими, чем глубокими. Губы на вкус были горьковаты. Он купил себе новую коляску. Мне пришлось еще раз раздобыть для него двести крон. Кроме того, он удерживал в кассе всю мою долю прибыли. Однажды он обронил: «Тебе пора бы свести знакомство с девушками». И рассказал мне о них: о тех удовольствиях, которые они доставляют. Я впитал его слова с жадностью. Но, тем не менее, они меня огорчили. После того разговора я больше не осмеливался его навещать. Лето выдалось теплое. Моя пресыщенность жизнью загоняла меня в одиночество. Я опять часто катался верхом. Однажды днем, когда солнце немилосердно палило, я заехал в Долину призраков. В белом вязком воздухе отвесные скалы казались тусклыми и запыленными. Я спешился, спустился к воде, под меланхоличную мелодию рассматривал округлую гальку и игру желтых бликов на дне реки, наблюдал за тысячами мелких, не больше пальца, форелек, которые явно интересовались мною и моей гнедой лошадью. Мелодия выходила из меня. Воздух оставался беззвучным. Первопричиной мелодии была пульсирующая во мне кровь, эта голая жизнь, которая мне самому представлялась не имеющей ценности, даже обременительной. Я бросал в воду древесные стружки. Рыбы хватали их и сразу выплевывали. Я тоже, будто был из их компании, сплюнул в воду. Рыбы алчно набросились на слюну и сожрали ее. Я сплюнул себе на ладонь и протянул ладонь лошади. Та жадно облизала влажную руку. Я, значит, не настолько ничтожен, чтобы мелкие твари меня не вожделели. Не настолько ничтожен, чтобы птицы или собаки отказались жрать мою плоть. Своей плотью я мог бы насытить льва... Лошадь зашла в реку, и наслаждалась прохладой, и пила воду. Я подумал: она, должно быть, проголодалась; и решил поискать для нее красивый луг. Она будет щипать траву – у меня в головах, или сбоку, или в ногах, – а я тем временем полежу на солнышке. Может, она наступит на меня: по небрежности или чтобы отомстить, вспомнив о той поре, когда я мучил ее своим неразумием, из-за любви к чужаку. Достаточно, чтобы во мне лопнула какая-то малость. И я скончаюсь. Я взял лошадь под уздцы. Мы пошли вверх по дороге. Я толкнул калитку. Вход на чей-то выгон. Трава там была не очень сочной, из-за жаркого солнца; но корма, судя по всему, хватало. Скотины я не увидел. То был луг, огороженный стенкой из камней, такие теперь встречаются редко. Мы с лошадью ступили внутрь ограждения, отошли от дороги и приблизились к замыкавшим долину скалам. Там я вынул из лошадиного рта трензель, а сам лег на землю, крест-накрест прикрыв руками лоб и глаза. И слышал теперь, как лошадь щиплет траву. И слышал глухой звук переступающих копыт. Который то приближался, то удалялся. И мне показалось через некоторое время, будто я слышу еще и другой звук. Он не был перестуком копыт, не был и мелодией моего печального сердца. Мне захотелось взглянуть. Я открыл глаза. Передо мной стоял человек. Сперва я увидел только две оголенные ноги, оголенные до колен. Потом сообразил, что это подросток, девочка. Во мне сразу ожили рассказы Хокона. Я был смущен. Охвачен желанием. И очень унижен. И чуть не заплакал, ибо прежде я думал, что способен любить только Хокона. Она же заговорила со мной: «У тебя красивые красные сапоги». Я остался сидеть, как сидел, и ответил: «Они из юфти». Она сказала: «Я хочу прокатиться на твоей лошади». Я ответил: «Можешь прокатиться». Она взяла лошадь под уздцы, вставила ей в рот трензель, вскочила в седло. Красивое зрелище – как она поскакала прочь. Мои глаза ее проводили. Мои глаза ее встретили, когда она вернулась. «Я хочу примерить твои сапоги», – сказала она. Я стянул сапоги и протянул ей. Она надела их прямо на босые ноги, снова вскочила в седло и ускакала прочь. Мои глаза проводили ее и встретили снова, когда она вернулась. «Это луг моего отца», – сказала она, сняла сапоги и отдала их мне.

(…)

 Торопиться нам было некуда, и мы настроились на долгое ожидание. До вечера, дескать, дверь дома хоть раз, да откроется. Дверь, в самом деле, открывалась, и не один раз. Хокон – очень тихо, со счастливым видом – сообщил мне: «Это ОНА». И спросил, согласен ли я, что девушка – просто прелесть. Я промолчал. На сей счет у меня не было определенного мнения. Я не признался Хокону, что в Долине призраков, на лугу, вобрал в себя совсем другой женский образ. Тогдашняя встреча продолжения не имела. Но эта девушка, здесь, в мои понятия вообще не укладывалась. Она была созревшей, уже взрослой. Дородной и пышногрудой. Ее оголенные икры напоминали кувалды. Впрочем, я недолго ломал себе над этим голову и высказался кратко. Много слов от меня и не требовалось, учитывая близость дома, – мы ведь хотели остаться незамеченными. И вот, когда солнце – не на западе, а ближе к северу – закатилась, девушка вышла на порог и стала звать: «Коровы, сюда, сюда». Из других домов кричали что-то похожее. Коровы сами шествовали по дорожкам до места дойки. Одна дорожка проходила очень близко от места, где затаились мы. Тяжелые тучные животные со свисающими набухшими вымищами показались нам сверхъестественно большими, как сказочные существа. Коровы, одна за другой, поворачивали головы в нашу сторону. Но шага не замедляли. Они стекались к загону и ждали, когда их подоят. А после дойки опять разбрелись. Мы с Хоконом наблюдали: никто, кроме дородной девушки, не занимался коровами, относящимися к этому хозяйству. Девушка отнесла надоенное молоко в дом и развела огонь под медным котлом для кипячения (о чем мы догадались, потому что из трубы вдруг повалил густой желтоватый дым), после чего снова вышла и направилась к другим избам – очевидно, чтобы поболтать с кем-то из обитателей сетера [1]. Или спеть с соседями песню. Хокон по своим часам установил, что путь от каменного дома до ближайшей избы занял семь с половиной минут. Он поднялся, схватил меня за руку и быстро потащил через кусты к дому. Мы вошли. В сенях на открытом очаге с березовыми дровами стоял окутанный паром молочный котел. Мы пошли дальше, через узкую дверь – в жилую комнату. Там на полках хранилось много сыров. Только на одних из двух нар была постелена постель. Хорошая постель: с несколькими пестрыми, в крупный рисунок, одеялами. В изголовье лежала большая, обтянутая белым подушка. «Запомни, – сказал Хокон, – моя зазноба спит головой к окну». Он еще отметил, как важное обстоятельство, что стены имеют метровую толщину и сложены из скрепленных цементом блоков, а внутри отштукатурены. «Тут кричи не кричи, никто тебя не услышит», – сказал он. В комнате было очень тепло. И сильно пахло. Сыром, прогорклым дымом, просачивающимся сюда из сеней, женскими волосами. Мы выскользнули из дома, опять залегли в кустах, съели припасенные бутерброды. Хокон наставлял меня: «Одно движение: прижать ее плечи книзу, не давая подняться. А станет махать руками, перехватишь ее запястья. Смотри только, как бы не укусила». Я теперь очень ясно представлял себе, что должно случиться. Мы дождемся ночи, нападем на не готовую к такому нападению девушку, спящую. Хокон пожнет те радости, которые мне описывал... Несмотря на четкость этой картины, мне не пришло в голову, что мы ведем себя как подонки. Хотя я чувствовал, что уже отторгнут от сердца Хокона, меня не охватила тоска. И о том, чтобы сбежать, я тоже не думал. Мои чресла возбудились. Во мне все смешалось. Я принес жертву, мерещилось мне, – согласившись на то, что противно моей натуре. Но я надеялся в результате обрести новые права на Хокона. Неестественная веселость так свободно болталась во мне, что я принялся мурлыкать что-то себе под нос. Хокон мне это запретил. Постепенно стемнело и похолодало. Девушка вернулась в дом. В комнате затеплилась свеча или маленькая керосиновая лампа. Мы видели желтые окна на фоне обесцветившейся стены. Окна в свой срок погасли. Нам было очень неуютно среди безмолвия и темноты. Звезды, правда, горели. Поскольку мы продрогли, нам захотелось двигаться. Мы обошли кругом другие избы. Ни одно окно больше не светилось. Мое сердце в предчувствии надвигающегося события начало бухать так сильно, что я едва не оглох. Пот выступил из всех пор. Я не мог говорить. Не мог думать о Хоконе. Не мог вспомнить прошлое. Было только ни с чем не сравнимое настоящее. Слишком властное настоящее, не оставившее мне моей воли. Наступил момент, когда Хокон тихонько приоткрыл дверь того уединенного дома. Я увидел красные глаза головешек, под котлом. Из-за них помещение казалось нереальным, огромным; я даже испугался, что не найду, где у кровати изголовье. Мы, затаив дыхание, через узкую дверь прокрались из сеней в горницу. Половицы скрипели под ногами. Прежде чем я сообразил, что делаю, руки мои – а стоял я в головах – уже прижимали к кровати плечи девушки. Был вскрик. Была борьба. Пальцы мои едва не разжались. Хокон, зарывшийся в одеяла, лежал на бабе. Он достиг своей цели, как мне казалось. Целовал изнасилованный рот. Ослабление сопротивления, как мне казалось, свидетельствовало о том, что, вопреки факту изнасилования, чувства этих двоих постепенно приходят к согласию. Мои руки остались без работы. Внезапно Хокон забормотал: «Теперь очередь за тобой. На половинных долях. Ты меня понимаешь». Бормотал он так громко, что девушка услышала. Она избавила меня от необходимости ответить: выразить свое ощущение, колеблющееся между да и нет, сдобренное слезами, отчасти лживое, потому что сила моих чресл возросла, трусливое (из-за кровоточащего сердца), сбежавшее в предварительный жест, в усталое покачивание головой. Она крикнула: «Так ты не Харальд Киллингмо?» Она вырвалась. Ударила его кулаком по лицу. Спрыгнула с кровати. Запуталась в одеялах и споткнулась. Хокон швырнул ее на пол. И потащил меня вон из комнаты. В сенях схватил медный чан, полный горячего молока, который стоял на огне, и выплеснул содержимое на пол. «Она босая, – крикнул, – и обожжет ступни, если вздумает нас преследовать». Мы побежали, как могли быстро, по направленью к долине. Но девушка нас не преследовала. И не кричала, высунувшись из окна. В комнате было темно. Она наверняка сидела, раздавленная случившимся, наедине со своим отчаяньем. И была сосудом. И этот кобель все еще жил в ней. Мы находились уже в часе ходьбы от сеттера, и темнота воспользовалась нашим ощущением, будто глаза ослепли, чтобы отчетливее выявить в нас потаенное и чтобы другое наше Я стало более бесстыдным; тогда-то я и попросил Хокона на минутку остановиться. Ни слова не говоря, он провел рукой по моему бедру. Убедившись, что я спустил штаны, сильно ударил меня кулаком в грудь. И плюнул мне в лицо. Я так и стоял, не двигаясь, а он отошел на несколько шагов. Но тут же вернулся, откашлялся и плюнул мне в лицо снова. Теперь еще и отхлестал по щекам. «Ты меня предашь, – булькало у него в горле, – тебя бы следовало убить». Я так и стоял, не двигаясь.

 


 

[1]  Сеттер – высокогорное пастбище (норвежск.).

Анонс чтений Ханса Хенни Янна 

 
Comments (4)
1 Donnerstag, 18. Februar 2010
Подібні тексти можуть надихнути на переклад. Я в захваті. Навіть ледь віриться, що такі відкриття ще можливі.
2 Freitag, 19. Februar 2010
Янн очень близок романтикам. Он связан с немецким романтизмом значительно больше, чем с Джойсом и т.п., - хотя именно о таком диалоге речь шла на презентации. Хотелось бы поскорее увидеть весь роман.
3 Dienstag, 23. Februar 2010
Дякую за цей текст. Дуже цікаво. Ніколи нічого подібного не читав. Мені здається, що це близько Жану Жене, але все-таки дуже своєрідний текст.
4 Montag, 08. März 2010
Спасибо за эту публикацию. Очень хороший перевод и хорошая литература.

Add your comment

Your name:
Comment:


Das Design Alexander Kanarskiy © 2007. Alle Rechte sind geschützt.
Unter Anwendung von den Materialien ist die Verbannung auf prostory.net.ua obligatorisch.