StartseiteImpressum
Місце та форма - PROSTORY Місце та форма Вибрані поезії Уляни Вольф - PROSTORY Вибрані поезії Уляни Вольф Контрмимикрия Н.Троха II - PROSTORY Контрмимикрия Н.Троха II

Профилактика

Семен Глузман – правозащитник, психиатр, в прошлом диссидент и политзаключённый. В мае 1972 г. был арестован КГБ за «антисоветскую агитацию и пропаганду». Судом, который состоялся в 1972 г., ему инкриминировалось распространение «самиздата», «ложной информации о нарушениях прав человека в СССР», в том числе злоупотреблениях психиатрией в политических целях. Основной причиной ареста стала «Заочная экспертиза по делу генерала П.Г. Григоренко».  
 
 
СЛУЧАЙ НА ЭТАПЕ  
 
Как всегда внезапно, меня взяли на этап. Дежурный офицер, лейтенант Чайка, и два прапорщика не отходили от меня, когда я собирал вещи, затем посадили в «воронок»-зэковозку.. Внешний конвой со здоровенным псом отвез меня к железнодорожной станции, где передал другому конвою, в вагон-«столыпин». Разумеется, никакой информации о месте и цели этапирования я не имел, да я и не спрашивал. Все равно не ответят.  
 
Потом выяснилось: везли меня не очень далеко, в пермскую тюрьму. Областное КГБ возжелало провести со мною «профилактические мероприятия». А тогда я попросту сидел один (все-таки «особо опасный государственный преступник»!) в вагонной камере, слушал голоса по-соседству, думал о своем… Зэки переговаривались, мужчины знакомились с невидимыми женщинами за металлической стенкой, пытались разговорить солдата, молча ходившего за металлической же решеткой, отделявшей нас, з/к, от вагонного коридора.  
 
Я в разговорах не участвовал. Спустя час-другой хриплоголосый зэк из соседней камеры, по-видимому, какой-то криминальный «пахан», начал проявлять интерес ко мне. Достаточно долго он старался разговорить меня разными способами, я – молчал. Мне было неинтересно общаться с обладателем такого голоса и такого словарного запаса… Но «пахан» не отставал от меня, все более настырно задавая вопросы: «Ты что, болен? Не можешь говорить? Ты кто такой?» и т.д. и т.п. После короткого молчания он решил обсудить ситуацию со своими сокамерниками (а я все слышал), и тогда была высказана догадка, что в соседней с ними камере едет «смертник», едет на исполнение приговора в ближайшую пересыльную тюрьму…  
 
Здесь я решил заговорить. «Нет», - сказал я, - «я не смертник, я - политический». Таких «пахан» не встречал и, явно заинтересованный, расспрашивал меня.  
 
Я отвечал подробно. О своем судебном деле, о деятельности Сахарова, о книгах Солженицына, о генерале Григоренко и злоупотреблениях психиатрией в СССР. Но наибольший интерес «пахан» и его собраться проявили к особенностям нашей «политической» зоны. Я рассказывал им о патриотах-двадцатипятилетниках, о диссидентах, о журналах и книгах, выписываемых нами по системе «книга-почтой», о стукачах-полицаях, о наших протестах, голодовках, о вежливом обращении к нам лагерной охраны исключительно на «вы», о карцерах, о принудительном кормлении зондом, о работе с нами в зоне офицеров КГБ… Я многое рассказал им, молча слушавшим меня. Я был увлечен, живописал словами мой дом (а зона уже давно стала моим домом), моих друзей, нашу зэковскую солидарность и взаимопомощь, отсутствие бытового воровства (на их языке «крысятничества»), наконец отсутствие в зоне гомосексуализма…  
 
Здесь мой восторженный монолог прервал хриплый голос «пахана». Он задал лишь один короткий вопрос, искренний, недоумевающий. «Кого же вы ебете?», - спросил он.  
 
Я больше не отвечал на вопросы соседей. Мне стало стыдно и за свои слова, и за свою увлеченность. Мы были жителями разных планет, бесконечно далеких друг от друга, но соединенных судьбою на короткое время в один советский этапный вагон.  
 
Спустя несколько часов меня вывели из поезда, очередной конвой с собакой доставил меня в Пермскую тюрьму. А на следующий день я был доставлен к «своим» - в областное управление КГБ. Там мне задавали совершенно иные вопросы.  
 
 
ВАЛЕРИЙ РУМЯНЦЕВ  
 
Он вернулся из армии, устроился работать на завод. Обычная жизнь обычного советского парня. Мама, учительница, уговаривала поступать в институт, получить высшее образование. Не успел, пригласили на беседу взаправдашние чекисты, предложили поступать в школу КГБ. Учиться ловить шпионов. Оказывается, все эти полтора года после армии за ним внимательно наблюдали. Издали. Знали все подробности жизни его родственников и друзей.  
 
Нормальный советский парень, Валера согласился немедленно. О таком образовании, о такой захватывающе интересной работе он не мог и мечтать! Ловить шпионов, быть героем невидимого фронта – разумеется, он хотел для себя такой жизни.  
 
В школе КГБ учился хорошо. Все было необычным, интересным, увлекательным. Будущая профессиональная жизнь тогда казалась ему однозначно романтичной: ловить шпионов. Он легко одолел премудрости «наружки», логические основы вербовки, хитросплетения техники допроса. Младший лейтенант Румянцев получил назначение в небольшой подмосковный город, районный отдел КГБ.  
 
Вот тут и начались проблемы. Шпионов не было, молодой оперативник Румянцев должен был собирать компромат на обычных советских граждан, сортировать их грешки и вербовать, вербовать, вербовать. Никакой романтики в его работе не было. А были грязь, банальный человеческий страх людей перед «органами», копание в адюльтерах. Ему, оперативнику Румянцеву, все яснее становились истинные основы существования его государства: цинизм, бесконечная ложь официальной идеологии, страх. И он, офицер КГБ Румянцев, был олицетворением всего этого. Старшие коллеги видели его отвращение к собственной работе, иногда говорили: «Валера, ты не сможешь долго тут работать, ты не привыкнешь ко всему этому, тебе надо уйти…»  
 
Уйти из КГБ было невозможно. Во всяком случае, для него, не имеющего высоких покровителей в Системе. Отвращение накапливалось. Каждый день он видел все больше лжи, все больше грязи. Окружающие его опера защищались психологически анекдотами, в том числе о великом генсеке Брежневе, циничными разговорами и похабными историями, наконец, водкой. Худшие из них – работали зло, вербовали нагло и страшно.  
 
Эмоции накапливались. Их нужно было отреагировать. Он, офицер КГБ, придумал достойный его эмоционального состояния выход: рассказать правду о деятельности КГБ кому-нибудь из иностранцев, дабы весь мир узнал правду! Наивный, он тогда не знал, что мир все это знает, имеет документы, что офицеры КГБ и ГРУ бегут на Запад чаще других советских граждан…  
 
И он решился. В один из своих выходных дней поехал в Москву на выставку, где была экспозиция США. Другой возможности встретиться с иностранцами у него не было. Как и все советские люди, Румянцев «знал»: все подобные выставки в обязательном порядке сопровождают кадровые офицеры ЦРУ, они и только они работают гидами, переводчиками, даже уборщиками. Валерий рассматривал экспонаты, быстрым взглядом изучал работающих американцев, прислушивался к разговорам посетителей с гидами. Спустя час-другой, сделав два круга по выставке, он решился: подошел к группе из трех хорошо одетых мужчин, стоявших в стороне и говоривших по-английски. Обратился к ним, один сразу же перешел на ломанный русский. Все трое были американцы, сопровождавшие выставку. Так они представились. Все трое плохо говорили по-русски, но все понимали. Валерий английского не знал. Познакомились ближе, поговорили о качестве выставки. В конце-концов Валерий решился, рассказал американцам правду о себе, предложил спустя несколько дней привезти «важные документы, свидетельствующие о преступной деятельности КГБ». Было ему очень страшно, но он не мог больше ждать, сказал. Договорились о встрече спустя неделю в московском парке.  
 
Что-то тревожило. Были сомнения. Но эмоции и отвращение переполняли. Через неделю Румянцев, взяв с собою обещанные документы, поехал на встречу. Что-то останавливало, он чувствовал приближающуюся опасность. Но сел в электричку.  
 
Его ждали в условленном месте. Когда одному из «американцев» он отдал документы, его арестовали с поличным. Все трое были офицерами КГБ, поставленными на выставке в качестве «американской приманки». Валерий оставил старую мать, жену и двоих совсем маленьких дочерей. Судили за измену родине, срок дали максимальный – пятнадцать лет. А могли и расстрелять, по-видимому, пожалели «дурака». Жена подала на развод. Его ждала только мать.  
 
Все пятнадцать лет Валерий не вставал «на путь исправления». Первые годы заключения, находясь в мордовских политлагерях, участвовал в акциях протеста, голодовках. Затем с ним серьезно поработали специально приехавшие в зону работники Центра КГБ, жестко предупредили: с ним, бывшим чекистом, стеснятся репрессий не будут, могут провести новый суд «по вновь открывшимся обстоятельствам». И расстрелять. Валерий понял – говорят всерьез. С того времени в акциях диссидентов не участвовал. Но в остальном – не изменился. Ни разу за весь срок не посетил политзанятия, категорически отказался «стучать». Ни о чем не жалел, а потому не хотел и «искупать вину перед родиной».  
 
В лагере на Урале, где я познакомился с ним, Валерий работал на токарном станке. Говорил мало и тихо. Все свободное время проводил за шахматами, играл всегда с одним партнером – бывшим инженером Малышевым.  
 
Как-то меня, свежего з/к долго и усердно обхаживал человек, пытавшийся через меня узнать тайную жизнь зоны. Просил отправить на волю, т.е. на Запад, его приговор. Какое-то время мы общались с этим мужиком достаточно часто, я наивно считал его порядочным. Однажды, когда я стоял с ним у барака, что-то обсуждая, прямо к нам подошел Румянцев и громко сказал, так, чтобы его слова услышали все окружающие: «Господин Глузман, с кем вы общаетесь? Он же стукач. Он работает против вас…» Увы, это была правда, я начинал доверять негодяю.  
 
Румянцев вышел из зоны в 1974 году. Отсидев весь срок «от звонка до звонка». За несколько дней до его освобождения ко мне подошел «самолетчик» Лева Ягман и, как бы невзначай, спросил: «А какая у человека длина кишечника?» Я ответил. Удивившись такому странному вопросу.  
 
Позже, став допущенным к зековским секретам, я узнал причину такого вопроса Левы. Он и Иван Свитлычный подготовили для выноса из зоны документы. Мелко исписанные листики бумаги, герметично запакованные в пластик. Лева попросил Румянцева вынести эту очень важную для нас информацию в толстой кишке. Румянцев, понимая опасность для себя такого шага, согласился немедленно. Но, когда Лева показал ему эти изделия (их было очень много!), Валерий взмолился: «У меня же задница лопнет! Это невозможно!» Тогда Лева и спросил меня. Получив ответ, он подошел к Валерию и уверенно сказал: «Глузман, а он врач, сказал, что у тебя, как и у всех нас достаточно места. У тебя много метров кишечника!» Бедный Румянцев, доверившись авторитету профессионального врача, вынужден был согласиться. Он взял все! И сейчас не понимаю, как это ему удалось, ампула прямой кишки достаточно невелика. Лева Ягман тогда некорректно сформулировал свой вопрос!  
 
Румянцев из зоны уехал в Москву. Там пошел к Юлику Даниэлю, с которым когда-то сидел в мордовской зоне. Его адрес Валерию дал Иван Свитлычный. Даниэль и его друзья достаточно быстро расшифровали наши каракули. Информационная бомба взорвалась, зона ВС 389/35 на годы стала объектом международного внимания. Там были и копии приговоров, и хроники зоны, и стихи, и мое с Буковским «Пособие по психиатрии для инакомыслящих», и знаменитое интервью итальянского журналиста с группой заключенных нашей зоны…  
 
А он, Валерий, сразу же уехал в Сочи, к старой слепой маме. Жил там, ухаживал за ней. Работал на заводе. Когда я уехал в ссылку, мы обменялись несколькими письмами.  
 
Потом он заболел. Умер в больнице после неудачной операции.  
 
 
ГОЛОД  
 
Сергей Адамович Ковалев пришел в зону много позднее меня. Арестованный КГБ за составление и редактирование самиздатовского информационного издания «Хроника текущих событий», он как-то поделился со мною следующим: «Тогда, работая над «Хроникой…», я часто встречал в лагерных сообщениях факты о голодовках протеста, об осознанных нарушениях режима содержания… Тогда, в Москве, я не понимал, почему все это там происходит. Думал, ну, зачем им в зонах протесты, неизбежно заканчивающиеся еще большими репрессиями. Сидели бы себе тихо, старались бы сохранить жизнь и здоровье. Сейчас, в зоне, я понимаю: сопротивляться, протестовать надо. Здесь невозможно не протестовать…»  
 
Помню первую свою голодовку. Неформальные лидеры зоны Володя Буковский, Иван Свитлычный и Лева Ягман решили – в той конкретной ситуации следует протестовать именно так. Кажется, это было связано с лишением права на свидание Евгена Пронюка. Десятки заключенных с этим решением согласились. Я был в ужасе, мне казалось, что окружение заставляет меня переступить черту, за которой – пропасть. Мне было очень страшно, я не был готов к такому шагу. Помню, как постыдно пытался уговорить Володю изменить решение, избрать другую форму протеста… Зона объявила голодовку. К вечеру у меня до звона в ушах болела голова, безумно хотелось есть. Но я выдержал. Я знал: это возможно. Это можно выдержать. Рядом со мною отбывал свой срок скромный и внешне очень мягкий Коля Бондарь, каждую осень в полном одиночестве объявлявший политически мотивированную двухмесячную голодовку протеста, ни на что не надеющийся, ничего не ждущий, немногословный Коля, таким неординарным способом выражающий свое презрение ко всей этой советской лжи и советской жестокости. Кстати, и сегодня Коля Бондарь жив, тихо и скромно, без внимания журналистов и профессиональных патриотов живет в Черкассах. Сколько их, таких Коль доживает молча свой век в этой горькой и беспамятной стране…  
 
Сколько их было потом, однодневных протестных голодовок. С заявлениями в ЦК КПСС, прокуратуру, даже ООН. Внешне – бессмысленных, однозначно – без надежды на результат. Седьмого ноября, в годовщину объявления большевиками красного террора, в дни съездов КПСС и т.д. и т.п. На самом деле – осмысленных. Спасительных для каждого из нас, не готовых признать правдой очевидную ложь, распрощаться со своим человеческим достоинством, отдать душу советскому дьяволу. Мы платили своим физическим здоровьем, дополнительными мучениями в карцерах… все это так. Но только так каждый из нас мог сохранить свою личность в царстве ухмыляющегося, торжествующего зла, только так мы могли спасти от поругания свои души.  
 
Дважды я голодал по четыре месяца. Голодал, потому что очень хотел жить. Я не знал другого способа сохранить человеческое достоинство. Тогда мы голодали вчетвером, Иван Свитлычный, Владимир Балахонов, Зиновий Антонюк и я. Мы лежали на одних деревянных нарах, о чем-то говорили. На десятый день лагерный врач начал принудительное кормление. Отказываешься – руки в наручниках за спиной, металлический расширитель разжимает зубы, надзиратели крепко держат твою запрокинутую голову, резиновый зонд вставляют в пищевод…и ты начинаешь оживать. Теплая смесь на молоке и масле наполняет тебя силами, и ты веселеешь. Кто-то из нас лежа пытается читать журнал, Володя Балахонов, бывший советский дипломат в подразделении ООН в Женеве, пытается делать хоть какую-нибудь гимнастику, возникает разговор. Жизнь продолжается. Принудительное кормление – три раза в неделю. Искусственно продлеваемое угасание.  
 
Хуже всего – Антонюку. Букет хронических болезней, включая панкреатит. Он почти не разговаривает, лежит. Серое с оттенком зелени лицо, страдает от болей, во время приступа вытягивается струной. Молча, всегда молча. Только во сне, иногда – тяжкий стон.  
 
Каждый день трижды в камеру вносят миски с едой. Кто-то из нас немедленно на глазах у надзирателей выливает содержимое в «парашу» (емкость для испражнений). Это – и демонстрация, и устранение запаха пищи. Каждый день поутру в камеру бодрой походкой входит замполит Кытманов и задает один и тот же вопрос, почему-то радостно улыбаясь: «Голодаете?». И тут же сам себе отвечает: «Ну и голодайте себе на здоровье!».  
 
Самое тяжелое время – понедельники. Лежим молча, без сил. Не можем согреться. Бесконечно тянется время до прихода врача с теплой смесью. Но это не обсуждается. Наконец, звенит ключ в двери. Привычная процедура: «Предлагаю вам принять пищу самостоятельно!». Каждый из нас отказывается. Вожделенная и, одновременно, изуверская процедура искусственного кормления. Тихая, тщательно скрываемая радость тепла в желудке. Надзиратели с врачом уходят. Дверь закрыта. Мы опять оживаем. Временно.  
 
Час в день – прогулка. Мы в камере в режиме наказанных. Известное каждому з/к жесткое слово ПКТ – помещение камерного типа. Формально – мы не наказаны. Но нас держат именно здесь, дабы усугубить для нас ситуацию. Такова инструкция МВД, согласованная с Министерством юстиции и Генеральной Прокуратурой, подписанная и министром здравоохранения СССР. Все – по закону. Мы ведь преступники. Каждый из нас совершил особо опасное государственное преступление и не хочет становиться на путь исправления. Категорически не хочет.  
 
Однажды приходит прокурор. Специальный прокурор по соблюдению законности в местах лишения свободы. «Есть ли у вас претензии к администрации колонии?». У нас – есть. Мы говорим. Но он пришел с конкретной целью: еще раз показать нам, что голодовка ничего не изменит. Администрация всегда права. А мы, антисоветчики, всегда не правы. Sic.  
 
Желание принимать пищу самостоятельно давно отсутствует. Голод становится привычным состоянием. Ритуал внесения еды в камеру раздражает своим бессмыслием. Мы уже давно не хотим есть. Но мы очень хотим жить. Хотя и не говорим на эту тему. Что это? Фанатизм обреченных? Подпитка ненавистью? Нет, мы доказываем своей собственной стране, что не боимся ее. Доказываем, что есть ценности высшего порядка. Доказываем таким извращенным способом, потому что живем в такой извращенной стране. Каждый из нас думает: «У вас есть водородное оружие, ракеты, множество танков… Вас боится весь цивилизованный мир. А я, слабый и невооруженный человек не боюсь вас…». Что это – грех гордыни? Или грех самоубийства? Нет, это спасение души: «Я не раб!».  
 
Тогда, именно тогда, голодая второй месяц, я задал вслух совсем не риторический вопрос: «Почему другие люди имели счастье родиться в Париже, Лондоне, Вене? Почему мы должны были родиться здесь, в этой жуткой, жестокой стране?» Никто не ответил. Каждый думал о своем.  
 
Мы знаем: наше спасение – в информации. Один раз в неделю, когда нас ведут в лагерную баню, мы умудряемся на глазах у постоянно наблюдающих за нами надзирателей прятать маленькие бумажки с информацией о динамике нашей голодовки. Увы, в следующий раз мы видим, что наша почта не работает, наши послания не изъяты. А нам так важно, чтобы товарищи передали наши сообщения на волю, в Самиздат и Тамиздат. Только в этом наш шанс на спасение! Однажды, когда мы одеваемся после мытья, дежурный прапорщик Бормотов, очень прилежный надзиратель, явно не отличающийся умом, жалобно просит меня: «Глузман, я же знаю, вы оставляете ксивы для ваших товарищей в зоне. Ну покажите, где вы их прячете, покажите…». Мы поражены такой наивностью и глупостью Бормотова, желающего во что бы то ни стало выслужиться перед начальством. Мы смеемся, открыто смеемся над этим жалким человечком в военной форме.  
 
Увы, наши друзья так и не забирают ксивы. Мы слишком тщательно их прячем. Горькое разочарование: о нас ничего не знают!  
 
Второй месяц голода. Иван Алексеевич Свитлычный просыпается ночью из-за непонятного ощущения чужого тела. Открывает глаза: на его груди спокойно сидит большая крыса. Смотрит ему в глаза, медленно, не пугаясь, уходит в щель в углу.  
 
Ежедневно – час прогулки. Таков режим содержания в помещении камерного типа. Нас выпускают в прогулочный дворик с дощатым покрытием. В конце дворика – деревянный туалет с двумя дырами над ямой.  
 
Мы выносим «парашу» - металлическую емкость на 3 или 4 ведра. В ней – наша моча и выброшенная еда. Фекалий у нас давно нет. Спустя несколько недель замечаем: нас ждут крысы! Они выползают из каких-то нор и ждут опорожнения «параши». Весь выводок сидит у туалета, сверлит нас взглядами. Ждет своей ежедневной порции. Умные и страшные твари. Поединок взглядов. Человека и крысы.  
 
Зиновию Антонюку все хуже. Молчит, вытянувшись на нарах как струна. Его состояние явно ухудшается. Медицинскую помощь нам не оказывают: «Голодайте себе на здоровье!». Все чаще стонет во сне. Категорически не хочет говорить о своем состоянии. Сильный, мужественный и очень последовательный человек. Мы боимся его смерти. Несколько дней уговариваем его снять голодовку и выйти в зону. Мотив – нам очень важна связь! В конце-концов он соглашается. Мы договариваемся о способе связи, Зиновий пишет заявление о прекращении голодовки. Его уводят в зону. Но и там ему не оказывают медицинскую помощь, почти сразу же заставляют приступить к тяжелой работе. Уже потом, спустя месяцы узнаю, что Зиновий написал куда-то в высокие инстанции резкое заявление, где была и такая фраза: «Прекращение голодовки протеста считаю самой большой ошибкой своей жизни».  
 
Мы, оставшиеся, угасаем. Все меньше сил вставать и говорить. Все длиннее кажутся перерывы между принудительными кормлениями. Однажды куда-то забирают Ивана. Потом узнаю – его взяли на этап, увезли в киевское КГБ. На «профилактику».  
 
Нас с Володей Балахоновым рассаживают в отдельные камеры. Ко всему прочему добавляется одиночество. В моей новой камере – заполненная чужими экскрементами «параша». Тяжелый запах недельной мочи, на прогулку я уже не выхожу. Холодно и нет сил. Три раза в день выбрасываю принесенную еду, туда же мочусь. Холод становится нестерпимым, холодом болят кости. Ощущение, что мой костный мозг – заморожен. Начинаю понимать: скоро конец. Господи, так хочется жить! Когда-нибудь, потом, после зоны. Иметь детей, любить, читать интересные книги, слушать Вивальди… Впервые недекларативный выбор: жить или не жить? Не для ментов и КГБ, для себя необходимо решение. Безумно, остро болят холодом ноги. Принудительное кормление – только через день! Не дождусь, не доживу. Открываю «парашу», там в моче и чужих фекалиях плавает хлеб. Выброшенный мною сегодня хлеб. Промок наполовину, сверху – слой чистого хлеба. Брезгливости нет. Одна мысль: вот она жизнь, в этом кусочке хлеба. В нем – мое будущее. Дети и Вивальди. Останавливаюсь. Не из-за брезгливости. Понимаю: умру, если съем. Слишком грубая пища для моего отвыкшего от такой еды желудка. Все-таки бывший врач… И сейчас, спустя тридцать лет, вижу эту металлическую «парашу» с плавающим в дерьме хлебом.  
 
Из последних сил кричу Володе Балахонову: «Надо прекращать!». Он, бедняга, соглашается сразу. Видимо, не решался сказать это первым. Сто двенадцать дней, почти четыре месяца. Мои требования, разумеется, не удовлетворены. Но я – победил несмотря ни на что. Потому что показал – им меня не сломать! Пишем заявления о прекращении голодовки, нас выпускают в зону. К друзьям. Сладкое ощущение воли и нормальной жизни. Почти нормальной.  
_______________________________  
 
Прошли годы. До конца срока мне оставалось каких-то четыре месяца. Я уже был матерым, умелым, дерзким зэком. Ежегодные запугивания в Пермском КГБ, куда меня возили «на профилактику», только усиливали мою волю к борьбе. Однажды наш лагерный кагэбист капитан Утыро сказал мне в лицо такое: «Семен Фишелевич, вы уже так много сала налили нам под шкуру, что оставшееся время в зоне можете сидеть тихо и спокойно, в свое удовольствие». Но я не хотел сидеть спокойно. После очередного ПКТ (я отсидел в камере три месяца с Володей Мармусом), меня на несколько недель оставили в покое, а потом, внезапно, объявили новое наказание – четыре месяца ПКТ. Было ясно, КГБ хочет избавить себя и от моих текстов, публикуемых в Самиздате и Тамиздате, и от моих прочих умений. Причина наказания была сформулирована немотивированно, и я объявил голодовку. Я не мог поступить иначе. Я требовал соблюдения буквы закона!  
 
В камере я был не один. Десять дней я радовался общению с другими наказанными соузниками, затем меня изолировали. Пришел врач, формально осмотрел меня, начал принудительное кормление. Все также, каждый второй день, кроме субботы и воскресенья. Я понимал: в зону больше не выйду. Я привычно слабел, читал книги. Свои книги, собранные мною за шесть лет лагерей. «Книга - почтой» присылала нам в зону заказанную литературу на «общих основаниях». В основном, специальную, т.е. литературу малого спроса на воле. Общаться было не с кем, ритуалы голодовки были уже мне известны до мелочей.  
 
Однажды меня соединили в бане с отбывавшим срок в ПКТ бывшим милиционером Михайлом Слободяном. Когда я разделся, он пришел в ужас и тихо сказал: «Боже, да вы как будто из Освенцима!». Но я себя не видел и чувствовал вполне сносно. В советских камерах не устанавливали зеркал.  
 
Я постепенно слабел. Больше лежал, много думал. И о прошлом, т.е. о зоне, которая уходила от меня навсегда, и о непонятном будущем под названием ссылка в Сибири. В одном я был твердо уверен: в таком состоянии меня на этап не возьмут. Побоятся моей смерти. Я пытался читать. Со мною были все мои книги, в двух деревянных чемоданах, подаренных друзьями-двадцатипятилетниками. По две-три страницы в день в начале голодовки, по одной странице спустя два ее месяца. Чаще всего брал в руки толстый том Дьяконова «Мифологии древнего мира». Шумеры, культы майя, зороастрийцы, - все это спасало меня от одиночества, уводило от постылого мира с КПСС, КГБ и прочей нечисти.  
 
Все чаще я задумывался о своем близком будущем. О ссылке. Представлял себе маленький деревянный дом, где я буду жить три года. Где буду, наконец, сам готовить себе пищу. Так шли недели. Однажды после очередного сеанса раздумий о будущем, я внезапно испытал шок! Я понял, что и в мыслях своих готовил себе все те же бесконечные лагерные каши, в моем рационе уже не было обычных продуктов: мяса, свежей рыбы, яиц… Годы лагерей сделали свое дело: я отвык от нормальной еды.  
 
Однажды утром дежурный надзиратель, войдя в камеру, приказал: «Соберите вещи. Вы отправляетесь на этап!». В камеру вошел врач, меня усадили на стул, влили внеочередную порцию питательной смеси… Мне было очень страшно. Обессиленный, растерянный, прекрасно понимал: я не выдержу этапа, умру.  
 
С трудом поднялся в холодную металлическую камеру автомобиля. Туда же забросили мои вещи, два чемодана с книгами и небольшой синий мешок с бельем и носками. Привезли на вокзал, погрузили в зэковский вагон. Этапировали в Тюмень, в местную тюрьму. Где-то на второй или третий день меня отвели в кабинет врача, принудительно кормили. Когда я увидел в медицинском лотке зонд для кормления, понял: это кормление будет последним. В лотке лежал очень старый резиновый зонд, давно потерявший эластичность, весь усеянный трещинами, очень похожий на использованный десятилетиями водопроводный шланг. Главное – очень толстый шланг. Я немедленно представил себе, как это изделие рук человеческих сейчас неотвратимо разрушит слизистую оболочку моего пищевода, будет болевой шок, я умру. Но, все обошлось, зонд сумели вставить в мой приученный к подобным экзекуциям пищевод, влили смесь. У меня опять появились силы.  
 
В камере меня окружали банальные уголовники. Один из них, пахан, был явно приставлен наблюдать за мною. Вероятно, он должен был предотвратить мои контакты с местными надзирателями. Меня боялись! Слабого, перепуганного дистрофика. Я весил тогда сорок два килограмма.  
 
 
ПРОФИЛАКТИКА  
 
Я им, по-видимому, очень надоел. Должен признаться: я очень старался… Две недели я жил в камере пермской областной тюрьмы, и через каждые два, иногда – три дня меня возили в местное управление КГБ на беседы и увещевания. Работал со мною небольшого роста худощавый суетливый человек лет 50-ти, назвавший себя Павлом Ивановичем Розановым, полковником и начальником следственного управления областного КГБ. Спустя год другой офицер КГБ во время разговора со мною в лагере ВС 389/35 назвал совершенно иную фамилию этого человека и сообщил, что был он не следователем, а оперативником. И сейчас, спустя годы, не понимаю, зачем полковнику была нужна такая конспирация. Разве что не хотел он «засветиться» под своим собственным именем в последующих выпусках «Хроники зоны ВС 389/35», которую мы регулярно передавали в «Самиздат».  
 
Сначала были мелкие вопросы. О лагерном быте, о людях. Я отвечал спокойно, иногда иронизировал. Прекрасно понимал, что добавить срок они не могут, не та на дворе политическая ситуация. Детант (разрядка), знаете ли… Без разрешения кремлевских старцев новый суд против меня КГБ не начнет.  
 
В обед приносили отличную еду из местной кагебешной столовой. Я наслаждался давно позабытым вкусом мяса, рыбы, свежих овощей. Однажды позволил себе заметить вслух, что рядовые жители этого города вряд ли могут себе позволить такое питание. Мне не ответили, Розанов молча выразительно посмотрел на меня, присутствовавший при моей трапезе молодой офицер попытался что-то сказать, но Розанов резко пресек его.  
 
В тюремной камере со мною находился соглядатай. Как и я, политический заключенный. Бывший советский дипломат (советник военного атташе) в Индонезии, бежавший в США, достаточно хорошо наладивший свою жизнь там, а спустя годы безрассудно вернувшийся в СССР. В зону, на 15 лет строгого режима. Он твердо стал «на путь исправления», т.е. стучал. Его привезли из соседней зоны ВС 389/37, по-видимому, с единственной целью: не дать мне возможность «распропагандировать» кого-то из охранников и передать через их руки очередную «ксиву» на волю. Я понимал роль своего соседа, лишних вопросов не задавал. Да и он оказался удачным сокамерником, спокойным и молчаливым. Нечастые разговоры наши все больше касались прошлого. Крестьянский сын из центральной части России, он был призван служить в армии, показал там себя с лучшей стороны, начальство предложило ему идти учиться после армии в институт военных переводчиков. Поступил на отделение региональных языков Индонезии. Закончил институт с отличием, поехал с семьей служить по назначению в Джакарту.  
 
…Мое общение с полковником Розановым продолжалось. Его вопросы становились все тверже, острее. Я прекрасно понимал, что он сам знает многие ответы, но ждет моей реакции. Я стал осторожнее, и хотя наши беседы не сопровождались письменным протоколированием, старался не говорить лишнего. Однажды, прервав мой очередной ответ на не весьма важную тему, он резко положил на стол документ, который я немедленно узнал. Это была моя собственная рукопись, исполненная моей рукой мелкими буквами, на очень тонкой бумаге: «Пособие для инакомыслящих по психиатрии» с авторством Володи Буковского и моим. Это был первый вариант текста. Когда-то я отдал его бывалым з/к для передачи на волю, его хранили в неизвестном мне месте. А однажды «самолетчик» Лева Ягман осторожно, боясь моей бурной реакции страха или гнева, сообщил мне о пропаже рукописи. И он, и другие мои товарищи убедили меня в том, что пакетик с рукописью был съеден крысами, а не попал в КГБ. Я поверил. Успокоившись, я заставил себя восстановить рукопись без Буковского (он в это время был уже во Владимирской тюрьме). Второй вариант был явно лучше, умнее, точнее. Его переписали на ксивы Зиновий Антонюк и Мыкола Горбаль и подготовили к отправке. В числе многих других наших документов его вынес на волю бывший офицер КГБ Валерий Румянцев, закончивший свой пятнадцатилетний срок заключения.  
 
Итак, крысы не съели «Пособие…». Вот оно, на столе. Первый вариант того документа, который уже опубликован в Самиздате, переведен на несколько европейских языков. Какое счастье, что я не знал правды, иначе я никогда не решился бы на возобновление текста!  
 
Моя ситуация стала серьезнее. Я уже не был таким уверенным во всесилии «разрядки». Нужно было что-то отвечать. Рукопись исполнена моей рукой, почерковедческая экспертиза легко это подтвердит. И я ответил: «Это мой документ. И это мой почерк. Я действительно сделал это. И спрятал в укромном месте до лучших времен. Потом документ исчез. Прошло два года. И я не знаю, как этот документ, хранившийся у вас, стал достоянием мировой общественности. Все это время я жил в лагере, никуда, как вы знаете, не выезжал. Понятия не имею, кто и как его передал, кто правил и редактировал…»  
 
На лице Розанова появилась гримаса. Но он сдержался, успокоился. Спустя несколько секунд произнес: «Где ни сделаем обыск у диссидентов, везде находим Глузмана, ваше «Пособие». У вас, Семен Фишелевич, самое большое количество публикаций из всех советских политзаключенных. Мы больше не можем это терпеть».  
 
Эти слова подействовали на меня успокаивающе. И я ответил с нагловатой улыбочкой: «Что-то я не понимаю вас, Павел Иванович. До сих пор я знал, что в Советском Союзе нет политических заключенных, одни уголовники» - «Бросьте иронизировать, все вы понимаете» - ответил полковник – «Нужно было сразу бросить вас во Владимирскую тюрьму, там бы вы не сумели стать таким результативным…»  
 
Было ясно: права на новое следствие у КГБ нет. Кремлевские старцы и их обслуга боятся нового скандала. Поэтому меня «профилактируют», только «профилактируют».  
 
Поскольку беседы наши с полковником были достаточно свободными, поговорили мы и о литературе. Бывший фронтовик с искалеченной ногой, он сам затеял со мною разговор о творчестве Васыля Быкова. Тогда был опубликован новый роман Быкова «Сотников». Я читал его в зоне, так как мы выписывали и «Новый мир». Что-то задело Розанова до сердца в «Сотникове», он не мог принять его без сопротивления, я понимал: приняв «Сотникова», полковник должен пересмотреть многое в своей сегодняшней жизни. Это был долгий разговор представителей двух поколений и двух очень разных мировоззрений. Не о литературном стиле Быкова. О стране, ее истории. Я видел: здесь Розанов искренен. Чужой, очень далекий от моей личной правды человек, запрещающий себе вступить на тропу сомнений.  
 
Перед возвращением в зону я еще несколько дней провел в неторопливых беседах с сокамерником. Я расспрашивал его об Америке, быте и развлечениях, о газетах и телевидении. Маленькая камера имела очень узкий проход между нарами, мы не могли ходить вдвоем. Кто-то сидел на нарах, поджав ноги. Другой – гулял от двери к зарешеченному окну, шесть шагов, только шесть шагов и разворот. Мне, никогда не выезжавшему из СССР, было интересно все: как там работают прачечные, парикмахерские, рестораны, куда американцы ездят отдыхать… Он рассказывал спокойно, с деталями, явно наслаждаясь воспоминаниями. И я посмел задать ему страшный, горький вопрос: «Как же вы могли? Зачем вы вернулись? Неужели вы и вправду надеялись, что вас простят? Люди вынуждены захватывать самолеты, рискуя жизнью своей и безвинных пассажиров, пытаются бежать через охраняемую границу, прыгать с кораблей в море… Как вы могли?..»  
 
Он в это время шагал по камере. Резко повернувшись у двери, он на мгновение остановился. На его всегда спокойном лице я увидел гримасу ненависти, он стал в позу стреляющего из автомата солдата и глухо произнес: «Да я бы таких, как я, всех поставил бы к стенке. Всех, без исключения…»  
 
Мне было искренне жаль этого несчастного. Я спровоцировал его, не ожидая ответа. Такого ответа.  
 
Мы разъехались по своим зонам. Никогда больше не встречались.  
 
 
 
Comments (3)
1 Montag, 17. November 2008
Да, что ж комментировать мемуары. Их только и читать со страху…
2 Montag, 19. April 2010
Удивительный текст. Невозможно оторваться. Как все изменилось вокруг, кроме чего то "реального" доступного к осознанию у таких людей как Семен Глузман. Я бы назвал это "Проверка реальности"
3 Freitag, 20. Januar 2012
Да, давненько, я не читал хорошо написанного текста

Add your comment

Your name:
Comment:


Das Design Alexander Kanarskiy © 2007. Alle Rechte sind geschützt.
Unter Anwendung von den Materialien ist die Verbannung auf prostory.net.ua obligatorisch.